ЗЕМЛЯНЕ

1 509 подписчиков

Что такое смерть? Александр Лаврин.

Не зная, что такое жизнь, можно ли знать смерть?
Конфуций


...С точки зрения филологии

«Толковый словарь живаго великорусского языка» Владимира Даля (1882):
«СМЕРТЬ ж. (мереть), смертушка... смеретка, -точка, -тушка, смередушка... конец земной жизни, кончина, разлученье души с телом, умиранье, состоянье отжившего. Смерть человека, конец плотской жизни, воскресенье, переход к вечной, к духовной жизни...».
Словарь русского языка в 4 томах (1984 г.):
«СМЕРТЬ, и, род. мн. ей, ж. 1. Биол. Прекращение жизнедеятельности организма и гибель его. Физиологическая смерть. Смерть клетки. Смерть растения. 2. Прекращение существования человека, животного. Скоропостижная смерть. Ранняя смерть...».
Оксфордский академический словарь:
«Смерть — это конец жизни». (Здесь так и тянет добавить: «А лошади едят овес».)

...С точки зрения буддизма

Чтобы понять, как трактуется смерть в буддизме, сначала остановимся на вопросе соотношения души и тела.
Некоторые исследователи (например, Г.Ольденберг) считают, что «буддизм отрицает существование тела». Действительно, можно вспомнить такой, к примеру, разговор Будды с учениками:
«Телесность, о бхикшу (обращение к ученикам. — А.Л.), не есть «Я». Если бы телесность была «Я», о бхикшу, то эта телесность не могла бы подвергаться болезням, и относительно телесности можно было бы сказать: пусть будет мое тело таким, а таким пусть не будет мое тело. Но так как телесность, о бхикшу, не есть «Я», поэтому телесность подвергается болезни и не могут сказать относительно телесности: таким пусть будет мое тело, а таким пусть не будет.
Ощущения, о бхикшу, не суть «Я»... Как думаете вы теперь, ученики, постоянна или непостоянна телесность?
— Непостоянна, учитель.
— Могут ли, следовательно, смотря на это непостоянное, исполненное страданий, подверженное изменению, говорить: это мое, это я, это — моя сущность?
— Нет, учитель, не могут».
Но и душа как самостоятельный субъект тоже отрицается. Ей придается лишь назывательная функция, функция обозначения. Когда греческий царь Менандр спросил буддийского монаха Нагасену, что такое «Я», тот ответил в том смысле, что «Я» — это ничто, мнимое множество. И проиллюстрировал свое утверждение сравнением человека с повозкой. Нет никакой повозки, заявил Нагасена, это всего лишь слово, а есть колеса, оси, кузов и прочее. То же и человек: есть зубы, мышцы, кишки, волосы, но нет некоей «телесности», «Нагасена — это только имя, название, обозначение, простое слово; субъекта же такового здесь нет». Так Нагасена на образном примере разъяснил знаменитое поучение Будды об отсутствии у человека души как чего-то неизменного.
«В буддийских священных книгах душа исчезала, делясь на четыре элемента: ощущения, представления, желания и познание (или сознание), — пишет историк религии И.Крывелев. — Исчезал в целом человек, в его сущность включалась помимо указанных элементов и телесность, но это не помогло целому возникнуть в качестве реально существующего явления. Для религиозного сознания этот солипсизм, однако, настолько противопоказан, что сам Будда стеснялся его».
Существуют и такие высказывания Будды, где прямо отрицается реальность личности и, следовательно, души. Смерть одного из своих учеников Будда так комментировал: «Когда исчезают жизненные позывы, стимулирующие силы, исчезает сознание; когда исчезает сознание, исчезает имя и образ... исчезают шесть органов чувств... исчезает соприкосновение». Далее идет перечисление того, что еще исчезает: ощущение, восприятие, охват (умственный), бытие, рождение, старость, смерть, горести, страдания, уныние. С разрушением тела, оказывается, гибнет не только несуществующее целое, исчезают и те элементы, которые составляют его действительное содержание. Есть и другой пассаж такого рода, повторяющийся в нескольких книгах. Около трупа монаха Годгики вилось темное облачко. Когда ученики спросили Будду, что оно значит, он ответил: «Это злой Мара ищет познания (сознания) благородного Годгики... но благородный Годгика вошел в нирвану, его познание не пребывает нигде».
Что это за таинственная нирвана, куда ускользает познание (сознание) после смерти? Почему оно находится там, если душа есть ничто? И как быть с бесконечной цепью смертей и рождений, на которую, согласно учению Будды, обречено все живое?
Причина этих противоречий кроется в том, что существовавшая до Будды мощная индийская религиозно-философская традиция наложилась на его учение и постепенно поглотила его, вводя собственные элементы и вытесняя некоторые элементы, чуждые ей. Впоследствии буддизм разделился на несколько направлений, среди которых выделяются тхеравада («узкий путь спасения»), махаяна («широкий путь спасения»), ваджраяна (или тантризм), ламаизм (соединение буддизма с даосизмом и синтоизмом), дзен-буддизм. У каждого из этих направлений есть свои особенности в понимании смерти и особенно — загробной жизни. Но вернемся к единому источнику — собственно учению Будды.
Поскольку в нем цель номер один — освобождение от страданий, то смерть, помогающую нам в этом, Будда рассматривает как оптимальный финал жизни:
Мгновенно, мгновенно все составленное;
Жизнь в нем повита смертью;
Все разрушается, созидаясь;
Блаженны притекшие к месту покоя.
Смерть не просто естественна, она желанна. Познающий истину, стремящийся к Абсолюту, должен, по учению Будды, подавлять в себе все чувственные ощущения, все краски и запахи земли. Вот почему смерть — необходимая ступень к Идеалу.
Однако смерть еще не гарантирует достижения Абсолюта, ибо посмертная судьба человека зависит от его земной жизни.
После смерти человека могут ожидать три варианта судьбы: мгновенное перерождение (так называемое переселение душ, сансара), попадание в ад (до вселения в новое тело), уход в нирвану.
Учение о переселении душ, еще до Будды существовавшее в брахманизме, говорит о том, что душа человека, согласно закону кармы, проходит бесконечный ряд переселений, причем воплощается не только в людях, но и в растениях, животных. Некоторым дано воплощаться в царях, брахманах и небожителях.
Умирая, личность (душа) распадается на сканды (составные элементы), но при следующем воплощении сканды вновь собираются определенным образом (своего рода кубик Рубика), сохраняя единство души. Правильная ее «сборка» обеспечивает непрерывность сущностного бытия личности, независимо от того, в какую материальную оболочку попадет душа после очередного перевоплощения.
Человек должен стремиться прервать цепь переселений, дабы слиться с богом-творцом Брахмой (в брахманизме), уйти в нирвану (в буддизме). Сделать это можно только вступлением на «восьмеричный путь» праведной жизни.
В промежутке между смертью и новым воплощением души грешников ждут суровые наказания в адских пещерах. Среди мук, уготованных им, — глотание раскаленного железного шара, поджаривание, дробление, замораживание, кипячение (очевидно, все это следует понимать аллегорически, поскольку речь идет о душе; это подтверждает и тот факт, что среди важнейших мучений грешников в аду упоминается и страх смерти!). Но и отбыв наказание в аду, душа не облегчает себе жизнь, ибо новые рождения — это не избавление от мук, а новые страдания. «Я прошел через сансару многих рождений, ища строителя дома, но не находя его, — говорит Будда. — Рождение вновь и вновь — горестно».
По меткому замечанию Борхеса, перевоплощение для западного сознания — понятие в первую очередь поэтическое, в то время как для буддиста перевоплощается не душа (в христианском понимании), а карма — особая ментальная структура, способная на бесчисленное количество трансформаций.
Итак, помимо ада грешникам уготован вечный круговорот рождений. Праведники же после смерти уйдут в нирвану, поскольку, как говорит Будда, «кто, ища счастья для себя, не налагает наказание на существа, желающие счастья, тот после смерти получит счастье». Нирвана, что на санскрите означает «угасание», — малоопределенная область то ли бытия, то ли небытия души после смерти. Сам Будда на вопросы о своей кончине (уходе в нирвану) отвечал весьма расплывчато. Так, на сомнения монаха Малункияпутты, будет ли после смерти жить Совершенный, Будда отвечал серией вопросов, мало проясняющих дело: «Тождественно ли живое существо с телом или отлично от него? Продолжает ли или не продолжает жить Совершенный после смерти, или Совершенный после смерти в одно и то же время и продолжает и не продолжает жить, или он ни продолжает, ни не продолжает жить?»
Смерть и нирвана в учении Будды имеют двойственный характер, подтверждая гегелевский закон единства и борьбы противоположностей. С одной стороны, нирвана — это такое качество мира, при котором исчезает вся привычная нам система координат и сенсорики бытия. «Есть, о бхикшу, — говорит Будда, — состояние, где нет ни земли, ни воды, ни света, ни воздуха, ни бесконечного пространства, ни бесконечного разума, ни неопределенности, ни уничтожения представлений и непредставлений, ни этого мира, ни иного, ни солнца, ни луны. Это, о бхикшу, не называю я ни возникновением, ни процессом, ни состоянием, ни смертью, ни рождением. Оно без основы, без продолжения, без остановки: это и есть конец страдания».
Поскольку нирвана — это конечная цель бытия, то и уходят в нее навсегда. Такая своеобразная черная дыра. С другой стороны, нирвана имеет информационную связь с нашим земным, чувственным миром; мало того, буддийский монах Нагасена характеризует ее с использованием чисто земных терминов. «Как познать нирвану, — спрашиваешь ты. Через отсутствие страданий, опасности, страха, через счастье, спокойствие, блаженство, совершенство, чистоту, свежесть...» Но еще парадоксальнее тот факт, что из нирваны можно вернуться в наш мир, — так делает сам Будда, возвращаясь из Махапаринирваны (великой совершенной нирваны) для нового воплощения на земле. Судя по всему, нирвана не в состоянии уничтожить личность, растворив ее на составные элементы. Нирвана не болото, засасывающее навсегда. Скорее, она представляет собой некий информационно-энергетический максимум, абсолютно самодостаточный, находящийся в статическом состоянии, но способный в любое мгновение воссоздать любое вероятное состояние бытия. Говоря физическими терминами, нирвана — это пограничная область между энтропией и антиэнтропией, обладающая при том свойствами своих соседей.
Таким образом, нирвана есть Великое Ничто и одновременно Великое Все. (С подобным дуализмом бытия сталкивается и естествознание. Примером могут служить свойства вакуума, который при «очевидной пустоте» обладает фантастическими запасами энергии и, возможно, является энергетической печкой вселенной.)
Борхес в блестящей лекции о буддизме приводит замечания австрийского ориенталиста, заметившего, что «в своих рассуждениях Будда исходил из физических представлений своей эпохи, а идея угасания была тогда не такой, как сейчас: считалось, что пламя не исчезает, затухая. Считалось, что пламя продолжает существовать, что оно пресуществует в другой ипостаси, поэтому выражение «нирвана» не означает в строгом смысле «угасание». Оно означает, что мы длимся другим способом. Способом, нам непонятным».
Джавахарлал Неру в «Открытии Индии», полемизируя с упрощенными трактованиями буддизма, пишет, что буддизм, «в сущности, избегает крайностей. Он включает учение о золотой середине, о среднем пути. Даже идея нирваны отнюдь не означала небытия, как иногда полагают. Это было позитивное состояние, но, поскольку оно выходило за рамки человеческого мышления, для его описания использовались негативные термины. Если бы буддизм, этот типичный продукт индийского мышления и культуры, был лишь учением об отрицании жизни, это, несомненно, оказало бы соответствующее влияние на сотни миллионов людей, исповедующих эту религию. На деле же буддийские страны изобилуют доказательствами обратного...»
 

...С точки зрения христианства

Первой смертью человека на земле, как повествует Библия, стала гибель сына Адама Авеля, убитого родным братом Каином.
Но каким образом появилась на земле смерть?
«Бог сотворил человека нетленным; он сотворил его по образу Своей собственной природы» (Прем. 2, 23), но «через зависть дьявола смерть вошла в мир: и испытывают ее принадлежащие уделу его» (Прем. 2, 24). Первочеловеки Адам и Ева, находившиеся в раю, до грехопадения были бессмертны. Бог, предостерегая их от вкушения плодов с одного из дерев, сказал: «Не ешьте их и не прикасайтесь к ним, чтобы вам не умереть». Однако запрет был нарушен, и за то, что «открылись глаза у них обоих», за то, что Адам и Ева узнали правду о себе и мире, Бог проклял их. Свой гневный монолог Бог завершил таким обращением к Адаму: «...в поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят, ибо прах ты и в прах возвратишься» (Бытие, 3, 3-19).
В Псалме 103 читаем: «Сокрываешь лице Твое, они смущаются; возьмешь от них дух Твой, они умирают и в прах свой возвращаются; пошлешь дух Твой, они созидаются, и Ты обновляешь лице земли».
В Псалмах и книгах пророков смерть определяется такими понятиями, как «тишина», «молчание», «страна забвения», «прах», «бездна». «Что пользы в крови моей, когда я сойду в могилу? Будет ли прах славить Тебя?» (Пс. 29, 10). «В смерти нет памяти о Тебе; во гробе кто славит Тебя?» (Пс. 6, 6). «Разве над мертвыми ты сотворишь чудо? Разве умершие восстанут и будут славить Тебя? Разве во гробе будет возвещена милость Твоя и верность Твоя в преисподней? Разве познают во мраке чудеса Твои и правду Твою в земле забвения?» (Пс. 87, 11-13). «Не мертвым хвалить Господа и не нисходящим в страну молчания» (Пс. 113, 25). «Потому что ад не исповедует Тебя, смерть не будет хвалить Тебя, нисходящие в могилу не могут возвещать Твою истину» (Ис. 38, 18).
В этих цитатах очень характерно проявлено ветхозаветное отношение к смерти. Пророки трактуют ее прежде всего как уничтожение возможности любого действия — даже во славу Господню. Но все же есть и надежда на воскресение; о ней говорится в книге Исайи (26, 19), в книге Иова (19, 25) и особенно у Иезекииля (37, 9-14). Даниил говорит, что «многие из спящих в прахе земли пробудятся, одни для жизни вечной, другие — на вечное поругание и посрамление» (12, 2).
Однако для христиан понятие смерти не исчерпывается чисто физическим смыслом, возвращением в прах. В православной богословской энциклопедии архимандрита Никифора (издание 1891 г.) читаем: «Смерть бывает двоякая: телесная и духовная. Телесная смерть состоит в том, что тело лишается души, которая оживляла его, а духовная в том, что душа лишается благодати Божией, которая оживляла ее высшею духовною жизнию. Душа также может умереть, но не так, как умирает тело. Тело, когда умирает, теряет чувства и разрушается; а душа, когда умирает грехом, лишается духовного света, радости и блаженства, но не разрушается, не уничтожается, а остается в состоянии мрака, скорби и страдания. Смерть вошла в мир через грех наших прародителей. Все люди родились от Адама, зараженного грехом, и сами грешат. Как из зараженного источника естественно течет зараженный поток, так от родоначальника, зараженного грехом и потому смертного, естественно происходит зараженное грехом и потому смертное потомство».
О смерти как наказании за грехопадение говорится во многих книгах Священного писания. Подробные рассуждения на эту тему содержатся, например, в «Послании к римлянам Святого апостола Павла»: «Посему, как одним человеком грех вошел в мир, и грехом смерть, так и смерть перешла во всех человеков, потому что в нем все согрешили. Ибо и до закона грех был в мире; но грех не вменяется, когда нет закона. Однако же смерть царствовала от Адама до Моисея и над несогрешившими подобно преступлению Адама, который есть образ будущего. Но дар благодати не как преступление. Ибо если преступлением одного подверглись смерти многие, то тем более благодать Божия и дар по благодати одного Человека, Иисуса Христа, преизбыточествует для многих. И дар не как суд за одного согрешившего; ибо суд за одно преступление — к осуждению; а дар благодати — к оправданию от многих преступлений. Ибо если преступлением одного смерть царствовала посредством одного, то тем более приемлющие обилие благодати и дар праведности будут царствовать в жизни посредством единого Иисуса Христа. Посему, как преступлением одного всем человекам осуждение, так правдою одного всем человекам оправдание к жизни» (Римл. 5, 12-18).
Размышляя об особенностях православного восприятия смерти, архимандрит Киприан в работе «О молитве за усопших» писал:
«Кроме мучений и власти ада, еще нечто смущает нас в смерти: это невыясненность той нашей жизни. С моментом телесной смерти для души перерыва не будет: душа, как жила до последней минуты земной жизни, так и будет продолжать жить до Страшного Суда. (...) В Православии нет смерти, ибо смерть лишь узкая межа между жизнью здесь и смертью в будущем веке, смерть есть лишь временное разлучение души и тела. Нет смерти ни для кого, ибо Христос воскрес для всех. Там вечность, вечный покой и вечная память у Бога и в Боге.
Не мусульманский рай с гуриями перед нашими очами, не тусклая и нудная нирвана, не противное и скучное перевоплощение, — а тихие райские обители, немерцающий Свет в невечернем Дне Христова Царства. Вечное приобщение блаженства, вечная литургия, где херувимскую поют не человеческие голоса, а лики самих херувимов и серафимов». (Католики противопоставляют христианство и буддизм несколько деликатнее. Так, Г.Честертон в «Ортодоксии» говорит: «Чем выше мы оценим благородную отрешенность Будды, тем лучше поймем, что она прямо противоположна спасению мира, делу Христа. Христианин уходит из мира сего в мироздание, буддист бежит от мироздания еще больше, чем от мира. Один возвращается к Творцу, к сотворению, другой растворяет себя».)
«Юридически» идея бессмертия души впервые была оформлена на Никейском соборе (325 г.), когда при утверждении символа веры в него был включен догмат о жизни вечной. Однако в дальнейшем в богословской среде возникли значительные споры о природе души и ее судьбе после телесного умирания.

...С точки зрения ислама

Подобно другим мировым религиям, ислам утверждает, что физическая кончина не является итогом человеческого существования. Смерть переводит душу и тело в иные ипостаси.
В послекораническое время в исламе сложилось представление, что между смертью и Судным днем, когда Аллах будет окончательно решать судьбы всех людей, существует промежуточное состояние «барзах» («преграда») (Коран, 23:100/102). В этом промежутке тела умерших все еще обладают способностью чувствовать, хотя и находятся в могилах, а души умерших попадают либо на небеса (души мусульман), либо в колодец, Барахут в Хадрамауте (души неверных).
В исламе есть специальный термин «азаб ал-кабр» — «могильное наказание», означающий малый суд над людьми сразу после смерти — своего рода предварительное следствие: «Мы накажем их дважды, потом они будут возвращены к великому наказанию» (Коран, 9:101/102). Могила в этом плане — аналог христианского чистилища, где определяется превентивное воздаяние — наказание или награда. Если умершему положена награда, то могила становится преддверием (лугом) райского сада, если наказание — преддверием (ямой) ада. Похороненного в могиле допрашивают два ангела — Мункар и Накир; они же, исполняя волю Аллаха, оставляют тела праведных наслаждаться покоем до Дня воскресения, грешников наказывают мучительным давлением, а иноверцев лупят что есть силы: «Если бы ты видел, как завершают жизнь тех, которые не веровали, ангелы — они бьют их по лицу и по спинам: «Вкусите наказание пожара!» (Коран, 8:50/52).
Когда Аллах решит, что наступило время для последнего Суда, все мертвые будут воскрешены и предстанут перед Богом. Праведники после Суда обретут вечное блаженство в раю — ал-Джанна (в буквальном переводе «сад»). Из Корана можно почерпнуть следующие характеристики ал-Джанна: «...там — реки из воды непортящейся, и реки из молока, вкус которого не меняется, и реки из вина, приятного для пьющих, и реки из меду очищенного», там сады «темно-зеленые», там «плоды, пальмы и гранаты». Попавшие в рай носят «одеяния зеленые из сундуса и парчи, и украшены они ожерельями из серебра», возлежат на «ложах расшитых», «не увидят они там ни солнца, ни мороза, близка над ними тень». Голод они утоляют «плодами из тех, что они выберут, и мясом птиц из тех, что пожелают», поит их Господь «напитком чистым», «чашей, смесь в которой с инбирем», «из текущего источника — от него не страдают головной болью и ослаблением». В качестве прислуги у праведных будут «мальчики вечно юные», обходящие хозяев «с сосудами из серебра и кубками хрусталя», а в качестве жен обитателям рая будут даны «девственницы, мужа любящие, сверстницы», «черноокие, большеглазые, подобные жемчугу хранимому». Кроме этих чернооких дев (гурий), у праведников сохранятся и их земные жены: «Войдите в рай, вы и ваши жены, будете ублажены!» (Коран, 47:15/16-17; 55:46-78; 56:11-38/37; 76:11-22; 43:70). Возраст попавших в рай, согласно послекораническому преданию, будет един для всех — 33 года.
Тех же, кто попадет в ад — джаханнам, разумеется, ждет совершенно иная судьба. Им предстоят невероятные муки: «А те, которые несчастны, — в огне, для них там — вопли и рев». «Мы сожжем их в огне! Всякий раз, как сготовится их кожа. Мы заменим им другой кожей, чтобы они вкусили наказания». «Огонь обжигает их лица, и они в нем мрачны», «одеяния их из смолы». Питаться грешники вынуждены плодами адского дерева заккум, которые «точно головы шайтанов», пить — кипяток, который «рассекает их внутренности», или гнойную воду: «Он лакает ее, но едва проглатывает, и приходит к нему смерть со всех мест, но он не мертв, а позади его — суровое наказание». В перерывах между огненными пытками обитателей джаханнама будет мучить столь же ужасный холод (Коран, 11:106/108; 4:56/59; 23:104/106; 14:50/51; 37:62/60-66/64; 56:52-54; 37:67/65; 14:16/19-17/20). Добавлю еще, что в зависимости от количества и качества проступков грешники помещаются в разных уровнях (кругах) джаханнама.
Сам джаханнам, по одним представлениям, находится в чреве «готового лопнуть от гнева» животного, по другим — в глубочайшей пропасти, в которую ведут семь ворот (Коран, 89:23/24; 67:7-8; 15:44; 39:72).
Среди мусульманских богословов нет единого мнения о времени пребывания людей в джаханнаме. Сунниты считают, что для грешников мусульман, благодаря заступничеству Мухаммеда, срок мучений будет ограничен, а вот неверующих ждут муки вечные.
 

...С точки зрения теософии

Если говорить о раннем периоде теософии, трактуя ее как способ мистического богопознания, то отношение к смерти у Беме, Сведенборга, Парацельса, Этингера и других теософов целиком укладывалось в рамки их личного иррационального опыта, в изложении которого они, правда, нередко использовали элементы рациональной философии. Во всяком случае, все они воспринимали «потусторонние» явления как несомненную реальность. Сведенборг даже сочинил обширный труд «О небесах, о мире духов и об аде», где изложил свои мысли о точных соответствиях («корреспонденциях»), связующих явления этого и того света. Философия назвала это учение «грезами» (Кант), а церковь — «дьявольщиной», «искушением малых сих».
Второй период развития теософии связан с религиозно-мистическим учением русской писательницы Е.П. Блаватской, сложившимся под влиянием религиозно-философских концепций индуизма, брахманизма, буддизма, а также течений типа спиритизма.
Комментируя новейшую теософию, православный иеромонах Серафим Роуз отмечает, что она представляет собой смешение восточных и западных оккультных идей, подробно учит о воздушном царстве, которое ей представляется состоящим из ряда «астральных плоскостей» («астральный» означает «звездный», это причудливый термин, относящийся к «надземной» реальности). Согласно одному изложению этого учения, «астральные» плоскости составляют место обитания всех сверхъестественных существ, место пребывания богов и демонов, пустоту, где обитают мыслеформы, область, обитаемую духами воздуха и других стихий, и различные небеса и ады с ангельскими и демонскими сонмами... Подготовленные люди считают, что они могут с помощью обрядов «подниматься на плоскости» и полностью знакомиться с этими областями.
Согласно этому учению, в «астральную плоскость» входят после смерти, и, как и в учении Сведенборга, нет внезапного изменения состояния, нет и суда; человек продолжает жить, как и прежде, но только вне тела, и начинает «проходить через все подплоскости астральной плоскости на своем пути к небесному миру». Каждая подплоскость все более утонченная и «обращенная внутрь», и прохождение через них, в отличие от страха и неуверенности, вызываемых христианскими «мытарствами», является временем удовольствия и радости: «Радость бытия на астральной плоскости так велика, что физическая жизнь в сравнении с ней вообще не кажется жизнью... Девять из десяти возвращаются в тело с большим нежеланием».

...С точки зрения этики

Для стабильности любого общественного образования требуется четкое обозначение нравственных критериев, относящихся к явлению человеческой смерти. Это (наряду с другими узловыми точками этической парадигмы) помогает держать общество в динамическом равновесии морали, не допуская выхода на поверхность агрессивных инстинктов, неконтролируемых массовых убийств и самоубийств. В ранних этических системах (ярче всего в античной мифологии, в индуизме и буддизме) смерть рассматривается как результат, связанный с моральной оценкой личности умершего, его отношениями с окружающими людьми и «высшими силами». (Недаром у древних греков богиня Мойра, первоначально только «хозяйка смерти», постепенно расширила свой патронаж на все важные моменты жизни человека.) Поэтому смерть ассоциируется либо с проявлением чьего-то злодеяния, либо со справедливым воздаянием за грехи, либо с актом мести (справедливой или несправедливой, это уже второй вопрос). Однако античная философская традиция уже подошла к рассмотрению смерти как блага. Сократ, например, выступая перед судьями, приговорившими его к смертной казни, заявил: «...похоже в самом деле, что все это (приговор) произошло к моему благу, и быть этого не может, чтобы мы правильно понимали дело, полагая, что смерть есть зло».
В Древнем Китае философ Ян Чжу (440-360 гг. до н.э.) заострял внимание на том, что смерть являет собой символ социальной справедливости, ибо уравнивает всех людей: «При жизни существует различие — это различие между умными и глупыми, знатными и низкими. В смерти существует тождество — это тождество смрада и разложения, исчезновения и уничтожения... Умирают и десятилетний, и столетний; умирают и добродетельный, и мудрый; умирают и злой, и глупый».
Поскольку за обозримую историю цивилизации примерно 7-8 раз кардинально менялась парадигма мышления, то и нравственные аспекты отношения к смерти постоянно перестраивались и обновлялись. Обозначая эту тенденцию, современные исследователи пишут, что «с развитием человеческого самосознания смерть в силу духовного ее неприятия все чаще понимается не как конец личного бытия, а как момент радикального его изменения, за которым жизнь приобретает в таинстве смерти новую сущность и продолжается в иных формах: переселение в «страну мертвых», отделение бессмертной души от смертного тела и приобщение ее к бытию божественного универсума или переход к загробному личному существованию.
Вера в загробную жизнь в известной мере освобождает человека от страха смерти, замещая его страхом потусторонней кары, что является одним из побудительных факторов для моральной оценки поступков, различения добра и зла. Этим же, однако, задается основа и для снижения ценности посюсторонней жизни, понимаемой как состояние лишь предварительное, не достигающее в условиях земного бытия полноты и истинности.
Вместе с тем именно понятие смерти, осознание конечности и единственности человеческого личного бытия способствует прояснению нравственного смысла и ценности человеческой жизни. Сознание неповторимости каждого ее мгновения, неуничтожимости, а в ряде случаев и непоправимости совершенных проступков способно прояснить меру ответственности человека за свои дела. Понимание того, что смерть есть акт по своей материальной природе чисто физиологический, который затрагивает лишь человеческое тело и никак не затрагивает человеческих дел, приобретающих в своих результатах самостоятельное существование, обязывает измерять поведение, слова и поступки людей не только ограниченной и частной мерой сиюминутного интереса, но полной и окончательной мерой человеческой жизни и смерти. Эта специфическая сущность идеи смерти и определяет то, что любые попытки построить этическое учение помимо данной категории всякий раз разбиваются о факт человеческой обреченности на смерть, о сознание бессмысленности каких бы то ни было усилий, в перспективе которых всякий раз открывается неумолимое лицо нравственно не осмысленной и духовно не преодоленной смерти. В этом случае отрицание нравственной сущности смерти оказывается формой отрицания нравственной сущности жизни и может служить лишь основанием для полной безответственности поведения, исходящего из принципа «после нас хоть потоп». (Это не совсем верно. Проблема заключается в релятивизме понятий добра и зла, используемых в повседневном существовании человечества. Например, доставшаяся нам в наследство от пещерной жизни вражда племен и народностей до сих пор приводит к страшным последствиям. Размышляя о природе зла, Л.Морроу пишет: «Зло — всякий, кто не из твоего племени. Зло являет себя, отказывая другому в признании, что тот — тоже человек. Извращенная, но действенная логика: ассоциируя других со злом, легче оправдать любое зло против них. Человек может убить змею, не испытывая угрызений совести. Змея — злое существо, у нее злые намерения, это существо иного порядка. Точно так же «ариец» вправе убить еврея и создать целую программу уничтожения евреев. А белый человек в Миссисипи придет среди ночи, вытащит негра из дома и вздернет его.
Один из приемов зла — заставить людей мыслить категориями. Фанатики марксизма-ленинизма мыслили о «буржуазии» в контексте категорий — как о классе, а не о людях — ведь легче ликвидировать категорию, класс, расу, чужое племя. Фанатические приверженцы Мао в процессе «культурной революции» — поразительно безмозглое зло — уничтожили целое поколение китайской интеллигенции. «Красные кхмеры» Пол Пота отправляли на расстрел всех, кто говорил по-французски или носил очки, жертвами становились люди, руки которых выдавали принадлежность к умственному труду».)
Собственно говоря, этика смерти всегда была связана с идефикс религиозной концепции, господствующей в обществе (государстве, экумене, народности) на данный момент. Если государство отказывалось от покровительства религии и даже подвергало ее остракизму, многие элементы морально-религиозного осмысления смерти переходили в мирской быт — в виде похоронных обрядов, общепринятых обычаев и т.д. Понятие добра и зла в отношении к смерти сохраняется при этом достаточно долго (за исключением случаев массовых репрессий, массового геноцида и переселения народов — когда внезапно и в огромных масштабах разрушаются устоявшиеся уклады).
Сравнивая традиционное христианство и философию (тоже своего рода религию) Просвещения, родоначальницу западного рационализма, американский историк Крейн Бринтон говорит о неожиданно большом количестве параллелей между ними. Эти параллели убедительно изложены в труде Карла Беккера «Небесный град философов XVIII века». Основной тезис Беккера заключается в том, что вера Просвещения обладает столь же определенной эсхатологией, что и христианство. Она указывает на грядущий рай как на конечную цель наших земных мучений. Правда, небесный град XVIII века возникнет на земле. Но все же он — дело будущего, хотя бы и недалекого... Такое будущее не умещается в пределах нашей жизни. Верно и то, что люди будут наслаждаться им во плоти. Но вспомните, что воскресение и райское блаженство во плоти — неотъемлемая часть христианского учения. В конкретные детали этого рая входить не стоит. Может быть, просвещенческий рай носит характер более материальный, менее духовный, чем рай христианский. Но характерно для обеих религий исчезновение зла и тщетности. Душа — и тело! — блаженствуют и в том, и в другом раю. Многим христианам (самым духовно проницательным из них) все это может показаться какой-то карикатурой на их рай. Их рай — это неописуемый экстаз, а не просто отсутствие зла. Но каковы бы ни были их мистические цели, человеку от мира сего этот рай кажется подавлением, отменой всего, ради чего стоит жить. Для среднего же христианина рай — просто какое-то неопределенное блаженство, прекращение борьбы, удовлетворение желаний.
В обоих вероучениях конечный результат бытия определяется силой, более мощной, чем сила любого отдельного человека. Люди могут понимать замыслы этой силы, могут приспособляться к ним. Больше того, они должны это делать, если хотят попасть в рай. Изменить, однако, эти замыслы они не могут. Иными словами, обе религии — и христианская, и просвещенческая — основаны на предопределении. На практике они смягчают это предопределение для отдельного человека этикой борьбы за добро против зла, этикой, которая дает человеку по меньшей мере иллюзию личной свободы. Христианское понятие благодати находит свою параллель в лице философского разума, понятие искупления — в лице философского просвещения. Даже в таких областях, как организация и ритуал, параллели напрашиваются сами собой. Это особенно заметно в ранний период французской революции 1789 года, когда якобинские клубы, носители новой веры, начали весьма карикатурно подражать христианским обрядам. В те дни были созданы республиканские хоралы, шествия, праздники любви, катехизисы, даже «республиканское крестное знамение».
Великая французская революция, безусловно, нравственно девальвировала понятие смерти, хотя и до нее «бытовое» христианское мышление допускало довольно фамильярное отношение к переходу в мир иной.
Й.Хейзинга в книге «Осень средневековья» выделяет три господствующие темы, связанные с осмыслением смерти в европейском позднем средневековье. «Во-первых, где все те, кто ранее наполнял мир этим великолепием? Далее, мотив повергающей в трепет картины тления всего того, что было некогда людской красотою. И наконец, мотив Пляски смерти, вовлекающей в свой хоровод людей всех возрастов и занятий».
Когда в XIV веке в европейском искусстве (литература, живопись, графика и скульптура, театрализованные представления) появилась тема Плясок смерти, она стала персонифицированным выражением ужаса, содрогания, липкого, леденящего страха. «Всевластная религиозная мысль тут же переносит все это в моральную сферу, — резюмирует Й.Хейзинга, — сводит к memento mori, охотно используя подчиняющую силу страха, основанного на представлениях, окрашенных ужасом перед привидениями. Вокруг Пляски смерти группируются некоторые родственные представления, связанные со смертью и также предназначенные служить для устрашения и назидания. Появлению Пляски смерти предшествует легенда о Трех живых и трех мертвых. Уже в XIII веке она отмечена во французской литературе: трое знатных юношей неожиданно встречают трех отвратительных мертвецов, указующих им на свое былое земное величие — и на скорый конец, неминуемо ожидающий юношей, которые пока еще живы. Исключительно выразительные персонажи фресок в Кампо Санто в Пизе — самое раннее воплощение этой темы в серьезном искусстве. В XV веке миниатюры и резьба по дереву делают этот сюжет всеобщим достоянием; он становится широко распространенным в настенной живописи».
Разумеется, происходит это не случайно. Смерть тесно связана в сознании среднего человека с еще одной этической категорией — понятием справедливости и равенства. И именно изображение трех мертвецов вместе с тремя живыми, по мнению Хейзинги, образует связующее звено между отвратительной картиной тления и выражаемой Пляской смерти идеей всеобщего равенства в смерти. С этой позиции смерть обретает благородную окраску, уничтожая проявления земной несправедливости. Как говаривали манихейцы: «Когда Адам пахал, а Ева пряла, — кто был тогда джентльменом?»
В целом же, считает Хейзинга, «религиозная мысль позднего средневековья знает только две крайности: жалобу на то, что все преходяще, на неизбежность утраты силы, почета, мирских наслаждений, на исчезновение красоты — и ликование по поводу спасения души и обретения вечного блаженства. Все, что лежит в промежутке между тем и другим, не находит себе выражения. Живые чувства каменеют в разработанных до мелочей изображениях отталкивающих скелетов и прочих образах Пляски смерти».
Вопрос об отношении к смерти всегда имел этическую окраску. Но еще задолго до позднего средневековья возникла ситуация, когда противостояние трактовок смерти в европейской цивилизации достигло невероятного напряжения. Я имею в виду борьбу традиционного христианства и манихейства в первом тысячелетии.
Полярность в отношении к миру проявилась в этих верах таким образом: манихеи сочли материю, тварный мир, человеческую плоть злом, а Пустоту — благом, в отличие от христиан, утверждавших, что Божьи творения не могут быть носителями Извечного Мрака, не отрицавших значения радостей плотской жизни для человеческой души.
«Самым простым выходом для манихеев было бы самоубийство, — пишет Л.Н. Гумилев, — но они ввели в свою доктрину учение о переселении душ. Это значит, что смерть ввергает самоубийцу в новое рождение, со всеми вытекающими отсюда неприятностями. Поэтому ради спасения душ предлагалось другое: изнурение плоти либо аскезой, либо неистовым разгулом, коллективным развратом, после чего ослабевшая материя должна выпустить душу из своих когтей. Только эта цель признавалась манихеями достойной, а что касается земных дел, то мораль, естественно, упразднялась. Ведь если материя — зло, то любое истребление ее — благо, будь то убийство, ложь, предательство... Все не имеет значения. По отношению к предметам материального мира было все позволено.
Такая концепция испугала и разозлила средневековых французов. Их здоровая интуиция взбунтовалась против логики. Система на перегибе от фазы подъема к акматической фазе столкнулась с антисистемой и оставила на земле пепел казненных...
То, что манихеи к концу XIV века исчезли с лица Земли, неудивительно, ибо они, собственно говоря, к этому стремились. Ненавидя материальный мир, они должны были ненавидеть и саму жизнь; следовательно, утверждать они должны были даже не смерть, ибо смерть — только момент смены состояний, а антижизнь и антимир».
Размышляя об истоках манихейства, Гумилев идет издалека — он говорит о том, что «наиболее распространенные философемы начала нашей эры утверждали биполярность мира, расходясь только в одном: что считать благом, а что — злом. Естественно сложилось деление на системы жизнеутверждающие, согласно которым материальная субстанция — благо, а Пустота, то есть Бездна, — зло, и системы, полагающие, что материя ловит душу в свои тенета, обволакивает ее и мучает, а душа, или квант сознания, стремится вырваться на волю, из реальной частицы стать виртуальной». Гумилев считает оба подхода бездоказательными, но они приводят к возникновению двух моделей поведения человека в мире и соответственно к двум позициям по отношению к этическому смыслу смерти.
«Первая позиция: материальный мир ужасен и не имеет права на существование, так как все живое ожидает смерть, которая есть уничтожение. Вторая позиция: мир прекрасен, а смерть, постоянно сопутствующая жизни, просто выход из сложных, часто непереносимых ситуаций. Смерть — благо, ибо она спасает от внемирового зла, несправедливости, обиды, страдания, которые страшнее смерти. Обе позиции последовательны; можно выбрать любую по желанию.
В первой позиции — стремление заменить дискретные системы (биоценоз) на жесткие, которые, по логике развития, превратят живое существо в косное, косное при термической реакции разложится до молекул, молекулы распадутся до атомов, из атомов выделятся реальные частицы, которые, аннигилируя, превратятся в виртуальные. Лимит такого развития — вакуум. И наоборот, при усложнении систем, где жизнь и смерть идут рука об руку, возникает разнообразие, которое немедленно передается в психологическую сферу, создает искусство, поэзию, науку. Но, конечно, за печали и радости придется платить закономерной физической гибелью. Логики здесь нет, ибо правильность тезиса дана в опыте и в интуитивном обобщении. Выбор пути свободен. Такова контроверза.
И самое любопытное, что она прослеживается от наших дней до начала новой эры, от экзистенциализма до гностиков, буддистов-махаянистов, манихеев — апологетов первой позиции».
Если теория Л.Н. Гумилева верна, будем считать, что на сегодняшний день в мире победили жизнеутверждающие системы. Но все же ученый не совсем корректно оценивает отношение к жизни и смерти у христиан. Целью христианства отнюдь не является набор положительных ценностей, о которых толкует Гумилев, — «чистые радости плоти, брак, веселие, любовь к родине...». Христос проповедовал любовь к совсем иной родине — небесной и был чужд любого патриотизма. В этом смысле он был образцовым космополитом. Вторая неточность Гумилева в том, что он видит между манихейством и христианством только различия. А ведь есть и несомненное сходство. В христианстве присутствует мощный элемент манихейства, ибо смерть трактуется в нем одновременно как зло и как добро. Зло — поскольку является напоминанием о первородном грехе, о несовершенстве плоти, источнике нечистого. Добро — поскольку дает возможность загробного, нетленного существования с надеждой на обретение вечного блаженства.
Подобный дуализм по отношению к смерти характерен и для буддизма. Покуда смерть — лишь станция на очередном перегоне (переселение душ), она — несомненное зло, приводящее к новым страданиям. Если же круг превращений завершен, смерть является желанной, даруя уход в нирвану.
В целом современное человечество трактует смерть скорее как зло, чем наоборот. В развитых странах значительное повышение комфортности земного бытия делает сторонниками активной жизни до последнего вздоха подавляющее большинство людей. Изобретение способов лечения ранее смертельных болезней, активная борьба за продление жизни в старости, деньги, вкладываемые в геронтологические исследованиям — все это говорит о том, что в борьбе между земным и потусторонним существованием люди берут сторону земного. Подобное отношение выражено простой формулой: смерть есть абсолютное и неизбежное зло. (Однако и здесь скрыто противоречие. Стараясь продлить жизнь своим гражданам, отрицательно относясь к смерти в целом, государство (а следовательно, и общественное мнение, если дело происходит в демократической стране) считает положительной смерть при исполнении долга. То есть в подобном случае нравственная оценка смерти из разряда абсолютных переходит в разряд относительных, что еще раз доказывает по меньшей мере «странность» цивилизации. Тысячи раз философы, писатели, художники, величайшие умы человечества доказывали абсолютную ценность каждой человеческой жизни. Радостно с этим соглашаясь, почти все страны мира периодически посылают своих сограждан на убой.)
И еще один момент, о котором следует напомнить. Существует определенное противоречие между «естественной» (природной) и «искусственной» (религиозной) этической трактовкой смерти, возле которого потоптался, но не дошел до его сущности П.А. Кропоткин в своей «Этике». Неравенство (иерархия) как закон природы подразумевает жестокую, смертельную межвидовую (а порой и внутривидовую) борьбу. Можно ли проводить аналогию между другими живыми существами и человеком? Весь тварный мир создан Богом, — почему же звери могут безнаказанно жить по иным законам, нежели люди? Потому что у них нет души? Но ведь человек не отделен от природы, он изначально «вписан» в нее и поставлен перед необходимостью каким-то образом соотносить ее бытие со своим существованием в ней.
Лиса, загрызшая мышь, не считает, что поступает безнравственно. Точно так же она не рассматривает свою смерть или смерть сородича как зло или иную этическую категорию. Для природы естествен вечный конвейер смерти. Почему же человек должен быть исключением? Размышляя об этой проблеме, американский исследователь Лайелл Уотсон пишет: «...смерть помогает сохранить необходимое равновесие в целой популяции, не позволяя ей слишком разрастись и стать неуправляемой. Не будь смерти, мир завоевали бы организмы, размножающиеся быстрее остальных. Одна маленькая невидимая бактерия может самостоятельно произвести за несколько часов огромное потомство, равное весу человека, а каждый грамм почвы содержит сто миллионов таких потенциальных патриархов. Менее чем за два дня вся поверхность Земли была бы покрыта зловонными дюнами бактерий всех цветов радуги. Беспрепятственно размножаясь, простейшие дадут нам такую же картину за сорок дней; комнатной мухе потребуется четыре года, крысе — восемь лет, растения клевера смогут покрыть всю Землю за одиннадцать лет; но прежде, чем нас вытеснят слоны, пройдет не меньше века». Эта модель, естественно, применима и к человеку. Не будь у нас такого ограничителя, как смерть, через несколько столетий вся поверхность планеты напоминала бы сочинский пляж летом.
Итак, с точки зрения науки смерть является благим явлением. Однако нам, простым людям, от этого ничуть не легче. Ведь мы мерим все на свой аршин, наша доморощенная обывательская психология не позволяет нам признать собственную смерть нужной и целесообразной. И даже если мы понимаем это, то внутри всегда шевелится червячок вопроса: «А почему именно я?»
 

...С точки зрения философии

В древние времена, когда познание еще не расщепилось на специализированные дисциплины, философия по совместительству выполняла роль целого ряда наук, в том числе и психологии. В античной философии отношение к смерти определялось несколькими факторами, в том числе природой, характером смерти. Например, Платон в диалоге «Тимей» говорит, что «естественная смерть безболезненна и сопровождается скорее удовольствием, чем страданием». Тело умирает, это ясно. В этом не сомневался даже создатель учения об идеях. А что происходит с душой?
Последователи Платона искали истину о смертности или бессмертии души между двумя доводами: или знание (сознание) — это припоминание жизненного опыта, или душа — гармония, существующая спокон века. Последователи Аристотеля держались веры в божественное начало мира, дозволившее формам бытия развиваться и умирать по собственным законам. Киники плевали на тех и других, ибо мысль (идея) была для них средством, а целью — сама жизнь (вернее, образ жизни). По той же причине образ смерти киникам был интереснее самой смерти. Киники породили стоиков с их нарочитым презрением к смерти и в какой-то степени повлияли на возникновение таких институтов христианства, как юродство, отшельничество и странничество. Прабабушкой христианских скитов была бочка Диогена. Если жизненные отношения складывались так, что невозможно было их упорядочить (т.е. честно и посильно выполнять долг), стоики предпочитали покончить самоубийством, нежели добавлять в мир лишний хаос. Так, например, поступили Зенон из Китиона и Клеанф.
«Прожигатель жизни» Эпикур боролся со страхом смерти такими рассуждениями: «Приучай себя к мысли, что смерть не имеет к нам никакого отношения... Все хорошее и дурное заключается в ощущении, а смерть есть лишение ощущения. Поэтому правильное знание того, что смерть не имеет к нам никакого отношения, делает смертность жизни усладительной, — не потому, чтобы оно прибавляло к ней безграничное количество времени, но потому, что отнимает жажду бессмертия... Глуп тот, кто говорит, что он боится смерти не потому, что она причиняет страдания, когда придет, но потому, что она причиняет страдание тем, что придет: ведь если что не тревожит присутствия, то напрасно печалиться, когда оно только еще ожидается. Таким образом, самое страшное из зол, смерть, не имеет к нам никакого отношения, так как когда мы существуем, смерть еще не присутствует, а когда смерть присутствует, тогда мы не существуем. Таким образом, смерть не имеет отношения ни к живущим, ни к умершим, так как для одних она не существует, а другие уже не существуют».
Впрочем, независимо от веры и философских убеждений, Рим и Греция возвели смерть на мраморный пьедестал. Хорошей смертью была смерть героя или свергнутого императора, который бросается на меч или бьет себя в грудь кинжалом. Цезарь под ножами заговорщиков заботился не о спасении, а о том, чтобы в момент смерти принять достойную позу. Нерон, напротив, в час смертельной опасности струсил (его раб вынужден был самоубийством напомнить хозяину о чести императора) и стал объектом насмешек для современников.
Христианская философия, переняв у античности блестяще отработанный аппарат формальной логики, разошлась с ней в остальном. Ранние отцы церкви (св. Игнатий Богоносец, св. Иустин философ, Татиан, Муниций Феликс и другие) смерть активно противопоставляли жизни, причем отнюдь не в пользу второй. В послании св. Игнатия Богоносца сами названия глав говорят за себя: «Не устраняйте от меня мученичества», «Желаю умереть», «Через смерть я достигну истинной жизни», «Желаю умереть, ибо любовь моя распялась» и т.д. Желая смерти, христианин тем не менее не должен был относиться к ней свысока. Блаженный Августин нападал на стоиков за их пренебрежение к страху перед смертью, за то, что они за своей моральной «выпрямленностью» не увидели сжимающей их Божьей горсти. Христианство не отрицало необходимости избавляться от страха перед смертью, но этот страх должен был не растворяться в воздухе, как лютеровский черт после броска чернильницей, а трансформироваться в торжественный ужас перед Божьим судом.
И все же даже столь мощная вера, как христианство, не могла до конца истребить в человеке примитивную животную боязнь физической гибели. Вот почему во все века теологи и «свободные мыслители» христианства заостряли такую психологическую проблему смерти, как преодоление страха и отчаяния. Кьеркегор в работе «Болезнь к смерти» пишет, что «христианин — единственный, кто знает, что такое смертельная болезнь. Он черпает из христианства храбрость, которой так недостает естественному человеку, — храбрость, получаемую вместе со страхом от крайней степени ужасного. Стало быть, храбрость нам всегда дарована; а страх перед великой опасностью дает нам решимость противостоять опасности меньшей; бесконечный же страх перед единственной опасностью делает все прочие несуществующими. А ужасный урок христианина — это то, что он научается распознавать «смертельную болезнь».
В европейское средневековье к страху перед смертью обильно примешивался страх перед миром мертвых, который присутствовал в сознании людей столь же реально, как и мир живых. Персонификация «того света», его активное «вмешательство» в жизнь на Земле, вплоть до реальных явлений мертвецов пред очами живущих, с одной стороны, усиливали страх, ужас перед загробным миром, а с другой — придавали этому миру знакомые черты, сближая психологию двух ипостасей бытия.
Медиевист А.Я. Гуревич отмечает: «Смерть, по представлениям средневековых людей, не была завершением, полным концом человеческого существования. Я имею в виду не ту очевидную для христианина истину, что после прекращения жизни тела остается бессмертная душа. Важно иное: связь между людьми смертью не прерывается, умершие обладают способностью общаться с живыми. Мертвые сохраняют заинтересованность в мире живых, посещают его, с тем чтобы уладить свои дела или улучшить свое положение на том свете. Мир умерших воздействует на мир живых. Со своей стороны и мир живых способен оказывать решительное влияние на участь покойников. Наконец, в мире ином в определенных случаях оказываются люди, которые умерли лишь на краткое время и затем возвращаются к жизни. Временно скончавшиеся, живые или ожившие мертвецы, загробное существование которых не имеет ничего общего с вечным сном и покоем, обмен вестями и услугами между этим и тем светом, — как видим, между обоими мирами происходит напряженное общение».
Ф.Таубах в работе «Index Exemplorum» приводит около 240 примеров появления покойников в мире живых. Причем появления в физическом виде. О панибратстве двух миров замечательно свидетельствует средневековая история, приведенная в книге А.Я. Гуревича. Один пьяница нашел на кладбище череп и спьяну пригласил мертвеца к себе в гости. Череп отвечал: «Ступай вперед, я следом». В испуге бедняга заперся в своем доме, но мертвый гость, собственно, скелет, заставил его отпереть и, вымыв руки (какова деталь!), уселся за стол вместе со всеми. Он не ел и не пил и молчал, но, покидая дом, пригласил хозяина на восьмой день прийти туда, где они в первый раз повстречались. Все домашние были в ужасе и не знали, что делать. Пьяница покаялся в грехах и принял причастие, но был вынужден явиться на свидание. Внезапно налетевший ветер перенес его в чудесный пустой замок, где он повстречал за пиршественным столом того же покойника. Мертвец успокоил его: ничего дурного ему не будет причинено, но пусть впредь он так легкомысленно не ведет себя с умершими. О себе труп рассказал, что он был в том городе судьей, не заботился о Боге и любил выпить. Однако судил он справедливо, и Господь его пожалел. Затем ветер унес живого гостя домой, и его родные и близкие были поражены переменой: на руках и ногах его выросли ногти, подобные когтям орла, а испытанный им страх отпечатался на лице, которое почернело и выглядело ужасным.
Позднее, в XVII веке, рационализм погнал европейцев поверять алгеброй гармонию — преодолевать страх смерти, страх загробного небытия с помощью математики. Голая вера, даже подпертая костылями Аристотелевой логики, хромала, оставляя чувство неудовлетворенности. Чем быстрее развивались естественные науки, чем больше был их успех в областях практической деятельности, тем сильнее хотелось использовать их для бегства от страха смерти. Символом такой философии может служить Спиноза, доказывающий существование Бога и совершенного добра при помощи математических аргументов.
Еще позднее, в эпоху Просвещения, человеческое сознание изображали как пустой сосуд, в который опыт вливает содержание жизни, в том числе и осмысление смерти. Психологические нюансы, естественно, зависели от мировоззренческой ориентации. Деисты, в отличие от христиан, отрицали изначальный грех (зло) человеческой природы, за который и следует расплата — смерть. Напротив, считали они, человек от природы добр и только среда обитания, несовершенные общественные отношения толкают его в объятия знаменитой латинской пословицы «Человек человеку волк». А значит, смерть не является возмездием, можно не бояться ни смерти, ни адских мук, поскольку и Бог — это не персонифицированное существо в ветхозаветном понимании, а, скорее, часовщик, который некогда соорудил часы-Вселенную, завел пружину нашего мира и, закончив работу... забыл о ней. Так же бесцеремонно отрицали святую Троицу и пантеисты, для которых Бог был растворен в каждой частице мира. Добавим сюда еще философский идеализм XVIII века — и перед нами возникнет пестрая картина новой философии бытия и смерти. Философии, где, с одной стороны, человеку напоминали о том, что он является лишь «пищеводной трубой», так же как его меньшие братья, лишь «бесконечно более облагороженной» (Гердер), — а с другой стороны, возводили «моральный закон во мне» в абсолют (Кант).
XIX век. Тут вам и Дарвин, и Карл Маркс, и Шопенгауэр, и Ницше. Господи, да кого только нет! А если добавить еще похмелье от Великой французской революции и наполеоновских войн, поневоле закружится голова. А если вспомнить, что последнюю ведьму сожгли в Испании в 1826 году, а в Мексике — аж в 1860-м, то станет понятной фантастическая амплитуда века. Одни, подобно православному святому старцу Серафиму Саровскому, заранее изготовившему себе гроб собственными руками, относились к смерти как к привычному и даже радостному делу. Другие (французская актриса Сара Бернар) спали в гробу — не из желания эпатировать публику, а просто так, не придавая этому особого значения. И в то же время философы эмоционального типа (неоэмпирики, точнее, психоэмпирики) не говорили — вопили о смерти.
Среди этих воплей самый громкий принадлежал Артуру Шопенгауэру. Он полагал, что мир, основанный на стихийной, неведомо откуда взявшейся «воле к жизни», не достоин самого себя, ибо раздроблен на множество «маленьких воль», каждая из которых претендует на самообожествление. Так не честнее ли признаться в абсурде «войны всех против всех», в том, что наш мир — не наилучший, а наихудший из возможных? Отсюда — один шаг до идеи самоуничтожения.
«...Хотел того Шопенгауэр или не хотел, — констатирует современный комментатор, — но фактическим, реальным и — главное — действенным результатом, увенчавшим его философскую систему, оказалась специфическая формулировка проблемы смерти, им была сформулирована проблема «истинности» смерти, «подлинности» небытия, понятого как небытие вечно живущей Воли, — эта проблема сменила традиционный в западной культуре вопрос об истинной жизни, который был дискредитирован тем, что сама жизнь была объявлена предельным воплощением всякой неистинности».
Один из наследников Шопенгауэра, Фридрих Ницше, мысли о смерти сжал в своих книгах, как пружину (она раскручивается до сих пор). Заменив волю к жизни волей к власти, он пытался таким образом преодолеть страх перед ватной стеной, отсекающей шум и ярость жизни. Смерть для него — не аморфное существо, а катализатор действия, гениальный спарринг-партнер на ристалище мира, побуждающий человека напрягать все жизненные силы.
«Мысль о смерти, — фиксирует Ницше свое состояние в сочинении «Веселая наука». — Мне доставляет меланхолическое счастье жить в этом лабиринте улочек, потребностей, голосов: сколько наслаждения, нетерпения, ненасытности, сколько жаждущей жизни и опьянения жизнью обнаруживается здесь с каждым мгновением! И, однако, скоро настанет такой покой для всех этих шумящих, живущих, жаждущих жизни! Взгляните, как стоит за каждым его тень, его темный спутник!.. ...И все, все думают, что все, случившееся до сих пор, было ничем либо мало чем и что близкое будущее есть все: и отсюда эта спешка, этот крик, это самооглушение и самонадувательство! Каждый хочет быть первым в этом будущем, — и все же только смерть и гробовая тишина есть общее для всех и единственно достоверное в нем! Как странно, что эта единственная достоверность и общность не имеет почти никакой власти над людьми и что они наиболее далеки от того, чтобы чувствовать себя братьями во смерти! Я бы охотно добавил что-нибудь к этому, чтобы сделать им мысль о жизни еще во сто крат достойнее размышления». (С этой идеей — братства не в жизни, а в смерти — перекликаются даже далекие от ницшеанства идеи современного ислама. Так, Гейдар Джемаль, руководитель Исламского независимого центра «Тавхид» (Москва), говорит: «Как Творец человека Бог является и его завершителем, то есть выступает внутри него как конец его индивидуального существования. Не естественно ли, что смерть человеку ближе, чем его жизнь?»)
Другой философ эмпирического склада, Лев Шестов, пенявший Ницше за пренебрежительный отзыв о смерти Сократа, всю жизнь любовно обхаживал проблему «естественности и неестественности» смерти. Гибель великого грека Шестов брал как пример «лобового» столкновения со смертью. Пытаясь восстановить внутреннее состояние Платона после вынужденного самоубийства Сократа, Шестов пишет: «...когда на наших глазах умирает учитель, соображения об естественности смерти и вообще об естественности едва ли кому могут прийти на ум. Тогда думаешь только о неестественном, о сверхъестественном. И разве может быть у нас уверенность, что естественное правомочнее и могущественнее сверхъестественного? Оно — на первый взгляд — постижимее, мыслимее, ближе. Но что толку и в первом взгляде, и в мыслимости, и в постижимости! Сократа-то ведь отравили, и его нет! Конечно, «естественное» не тревожит, легко переносится и приемлется, открыть же душу для сверхъестественного безмерно трудно. И только пред лицом великих ужасов душа решается сделать над собою то усилие, без которого ей никогда не подняться над обыденностью: безобразие и мучительность смерти заставляет нас все забыть, даже наши «самоочевидные истины», и идти за новой реальностью в те области, которые казались до того населенными тенями и призраками».
Любимец Шестова — Платон, и чуть ли не за каждой странице своих сочинений он напоминает слова античного мыслителя о том, что философия есть приготовление к смерти. В конце концов, подобная игра на одной струне начинает надоедать и хочется перефразировать: смерть есть приготовление к философии. Впрочем, это и впрямь так. Энергия смерти (хаоса) питает жизнь (порядок). Недаром Хайдеггер считал смерть куда более важным явлением, чем жизнь, ибо она, смерть, и делает жизнь — жизнью, персонифицирует ее. Наше бытие, по Хайдеггеру, — это есть «бытие-к-смерти» (сравним с Кьеркегором: «болезнь к смерти»). Мысль глубокая и мелкая одновременно. Однако куда больше констатации нас интересует преодоление. А вот преодоления смерти Хайдеггер нам не обещает. Ибо если есть преодоление, то нет «самости» бытия, а есть только «несобственное», анонимное существование — то, что христианин назвал бы «богорастворенностью», а буддист — уходом в нирвану. Сие же никак не может устраивать самоосознающую личность с ее маниакальным антропоцентризмом.
Вообще, философы XX века страдали невероятным «ячеством». Они с мальчишеским азартом разрушали замки на песке, возведенные их предшественниками, и строили свои — воздушные замки. Воздушные — в том смысле, что терминология Хайдеггера, Ясперса, Сартра, Камю, Маркузе, Адорно и других построена на смысловых структурах, работающих на самое себя, не обеспеченных внеличностной семантикой. Это производство с замкнутым циклом, использующее для генерации новых идей собственные отходы (напоминаю, что я имею в виду не концепции, а терминологию). Как будто не было и нет великой теоремы Геделя о неполноте! (Ее с чистой совестью можно использовать и в сфере философского познания мира.)
Правда, некоторые философы (например, Сартр) призывали не к смирению перед смертью или бестрепетному постижению ее великого смысла, а к «вооруженному» сопротивлению. Это различие объясняется принципиальной разностью подходов к методу познания. Здесь уместно провести аналогию с актерским ремеслом. Вахтангов некогда учил актеров играть не «образ», а «отношение к образу». Так и философы разделяются на тех, кто исследует «образ бытия» (Платон, Гегель, Хайдеггер), и тех, кто исследует «отношение к образу бытия» (Шопенгауэр, Авенариус, Мах, Ницше, Сартр, Маркузе).
То, что для Хайдеггера было умозрительным анализом, онтологическим чертежом странного устройства, обозначенного как Homo sapiens, для Сартра с товарищи являлось болью, сгустком нервов, комком отчаяния.
Преодоление (постижение) смерти возможно путем эмоциональным (психотерапевтическим), социальным или путем умозрительного теоретизирования — выбор за мыслителем.
Философские школы и течения XX века понятие смерти намертво увязали с понятием времени. Впрочем, о подобном говорили — правда, в ином, моральном плане — и писатели. «Memento mori» — великое слово, — размышлял Лев Толстой. — Если бы мы помнили то, что мы умрем, вся жизнь наша получила бы совсем другое назначение. Человек, зная, что он умрет через полчаса, не будет делать ни пустого, ни глупого, ни, главное, дурного в эти полчаса. Но полвека, которые, может быть, отделяют тебя от смерти, разве не то же, что полчаса? Перед смертью и перед настоящим времени нет».
Конечно, для конкретного человека время — это, скорее, психологическая, чем физическая категория. В этом смысле главное свойство времени парадоксально — оно (время) обладает бесконечным количеством конечных отрезков (здесь уместно вспомнить знаменитые апории (парадоксы) античного философа Зенона «Стрела» и «Ахиллес и черепаха», в которых время и движение разложены на бесконечное число отрезков), и это делает субъекта, воспринимающего время, фактически бессмертным. Еще раз вспомним блестящую формулировку Эпикура: «Самое страшное из зол, смерть, не имеет к нам никакого отношения, так как, пока мы существуем, смерть еще отсутствует, когда же она приходит, мы уже не существуем». Нечто похожее встречается и у Марка Аврелия: «Самая продолжительная жизнь ничем не отличается от самой краткой. Ведь настоящее для всех равно, а следовательно, равны и потери — и сводятся они всего-навсего к мгновению. Никто не может лишиться ни минувшего, ни грядущего. Ибо кто мог бы отнять у меня то, чего я не имею?»
По сути дела, человек смертен не для себя, а лишь для постороннего наблюдателя. Эту простую мысль подтверждает и принцип релятивизма, характерный для современного научного и философского мышления. Впрочем, здесь мы уже вступаем на суверенную территорию науки, изучающей Психею (душу).

...С точки зрения психологии

В конце XIX — начале XX века вера в научное познание мира достигла апофеоза. Новейший рационализм попытался разложить наши фобии, мотивации, эмоции и т.п. чуть ли не на атомы. Однако первоначальная эйфория постепенно сменялась разочарованием — оказалось, что смерть не так сложна, как о ней говорят, — она гораздо сложнее. Кроме того, большое количество школ и течений в психологии сделали невозможной единую трактовку понятия смерти с позиций этой науки.
Знаменитый Зигмунд Фрейд пытался лихо расправиться с проблемой, введя термины «влечения к жизни» и «влечения к смерти». По Фрейду, влечение к смерти — это присущие индивиду, как правило, бессознательные тенденции к саморазрушению и возвращению в неорганическое состояние. В полном соответствии с гегелевской диалектикой влечения к жизни и влечения к смерти противоположны и едины в одно и то же время. Ища подтверждения своих идей в работах биологов, Фрейд говорит об удивительном сходстве предложенного немецким генетиком А.Вейсманом деления на смертную сому (тело в узком смысле) и бессмертную (при определенных условиях) зародышевую плазму с делением на влечения к смерти и к жизни. Останавливаясь вкратце на резко дуалистическом понимании природы влечений, австрийский психиатр напоминает о том, что, по теории Э.Геринга, в живой субстанции происходят беспрерывно два рода процессов противоположного направления, одни — созидающего, ассимиляторного, другие — разрушающего, диссимиляторного типа. «Должны ли мы попытаться узнать в этих обоих направлениях жизненных процессов работу наших обоих влечений — влечения к жизни и влечения к смерти? — задается вопросом Фрейд. — Но мы не можем скрыть и того, что мы нечаянно попали в гавань философии Шопенгауэра, для которого смерть есть «собственный результат» и, следовательно, цель жизни...».
Современный исследователь доктор Элизабет Кюблер-Росс (США), рассматривающая мир в бинокль Фрейда и Юнга, пишет: «Если мы обернемся назад и обратимся к культурам прошлого, то увидим, что смерть во все века воспринималась человеком как несчастье, и, очевидно, так будет всегда. Для психиатра это совершенно очевидно и, вероятно, может быть лучше объяснено в терминах нашего понимания бессознательной части «я»; для несознающего разума смерть по отношению к себе самому совершенно немыслима. Для нашего бессознательного немыслимо вообразить реальный конец собственной жизни здесь, на земле, и, если эта наша жизнь должна окончиться, конец всегда связывается с вмешательством злобных сил извне. Говоря просто, в нашем несознающем разуме мы можем оказаться только убитыми; немыслима смерть от естественных причин или от старости. Поэтому смерть как таковая ассоциируется с пугающим действием, злым деянием, с чем-то, что само вопиет об отмщении и каре...
Второе, в чем мы должны разобраться — это то, что наш несознающий разум не делает различий между желанием и деянием. Любой из нас может пересказать лишенный логики сон, в котором соседствуют противоречащие друг другу события и утверждения — вполне приемлемые в снах, но немыслимые при бодрствовании. Подобно тому как мы в своем несознающем разуме не можем отличить желание во гневе убить кого-нибудь от акта убийства, маленький ребенок не в состоянии различить фантазию и реальность. Ребенок, который, рассердившись, пожелал, чтобы мать умерла, из-за того что она не выполнила его просьбу, будет в высшей степени травмирован ее реальной смертью. Он будет всегда повторять себе, реже другим: это я сделал, я виноват, я был плохим, поэтому мама покинула меня...
Когда мы вырастаем и начинаем понимать, что не так всемогущи, чтобы сделать невозможное возможным, страх, что мы виноваты в смерти дорогого человека, уменьшается, а вместе с ним и чувство вины. Страх угасает, но в какой-то момент внезапно усиливается. Он ясно виден на лицах людей, идущих по больничным коридорам или у тех, кто понес тяжелую утрату.
Супружеская чета может годами ссориться, но после смерти жены муж начнет сокрушаться, заплачет в раскаянии и страхе, станет еще больше бояться собственной смерти, веря в закон «око за око, зуб за зуб»: «Я виноват в ее смерти, я за это погибну жалкой смертью».
Возможно, зная это, легче понять соблюдавшиеся столетиями многие обычаи и ритуалы, целью которых было смягчить гнев богов или общества, уменьшить ожидаемую кару. Я имею в виду траурные одежды, вуаль, женский плач старинных времен — все это способы вызвать жалость к оплакивающему утрату, способы выражения печали, горя, раскаяния. Человек в горе бьет себя в грудь, рвет на себе волосы, отказывается есть, тем самым пытаясь наказать себя и избежать предстоящего вечного наказания или ослабить кару, которой он ждет за смерть любимого человека.
Чувства горя, раскаяния, вины не так далеки от гнева или ярости. Скорбь всегда несет в себе гнев. Поскольку никто из нас не хочет обратить гнев на покойного, эти эмоции часто маскируются или подавляются и служат проявлением скорби или выражаются иначе. Следует помнить, что наша задача — не расценивать подобные чувства как плохие или постыдные, а постараться понять их подлинное происхождение как нечто в высшей степени присущее человеку. Для иллюстрации я снова приведу в пример ребенка — ребенка в каждом из нас. Пятилетний мальчик, потерявший мать, и обвиняет себя в ее исчезновении, и сердится на нее за то, что она покинула его и глуха к его просьбам. Ребенок любит умершего и жаждет его появления, но столь же сильно ненавидит его за свое одиночество».
Наряду с точными замечаниями в рассуждениях Э.Кюблер-Росс очень много спорного. Могу, например, сослаться на собственный опыт, опровергающий идеи американского психиатра. Когда умерла моя бабушка (она воспитывала меня, заменяя мать), у меня не было ни малейшего чувства ненависти к ней. Чувство вины было, но вины не за смерть бабушки (она умерла от рака), а за то, что при ее жизни я недодал ей своей любви. Вот от этого я страдал и страдаю до сих пор. Относительно ритуалов и обильных слез по покойнику — тоже можно поспорить. Ибо слезы, как сейчас известно, содержат анестезирующие вещества, действие которых сходно с действием морфина. Так что рыдания родственников — это, скорее, не попытка возбудить к себе жалость и защититься этой жалостью от остракизма богов или общества, а физиологическая реакция организма, смягчающего душевную боль. (Замечательно при этом то, что организм одинаково реагирует на физическую и душевную боль — слезами.)
По мнению известного психоаналитика Э.Фромма, избавиться от страха перед смертью — все равно что избавиться от собственного разума. В книге «Человек для себя» он пишет: «Сознание, разум и воображение нарушили «гармонию» животного существования. Их появление превратило человека в аномалию, в каприз универсума. Человек — часть природы, он подчинен физическим законам и не способен изменить их; и все же он выходит за пределы природы... Брошенный в этот мир в определенное место и время, он таким же случайным образом изгоняется из него. Осознавая себя, он понимает свою беспомощность и ограниченность собственного существования. Он предвидит конец — смерть. Он никогда не освободится от дихотомии своего существования: он не может избавиться от разума, даже если бы захотел; он не может избавиться от тела, пока жив, и тело заставляет его желать жизни». И бояться смерти, добавим мы.
Правда, некоторые исследователи считают, что страх смерти не врожденное, а приобретаемое в ходе жизни свойство психики. Л.Уотсон, например, просматривая литературу по проблемам психологической реакции человека на смерть, был поражен тем фактом, что «страх смерти возникает только у взрослых людей и только у тех, кто имеет время для размышлений на эту тему».
В психиатрии, однако, отмечены случаи, когда дети сходили с ума, пытаясь понять, почему молодые иногда умирают раньше пожилых. Боязнь смерти, безусловно, наличествует у детей с достаточно раннего возраста, хотя они могут и не воспринимать смерть адекватно — как окончательное прекращение своего физического существования. Смерть скорее сопряжена в их сознании с понятием физической боли, страдания и т.д.
Если признать за осознанием смерти характер «обучения», то надо отбросить всю теорию эволюции. Для живых существ чувство опасности есть напоминание о возможной гибели. Страх позволяет им выжить. А если бы знание о смерти не было бы намертво вбито в гены, то все живое на земле погибло бы, перестав страшиться любых опасностей. Л.Уотсон и сам вынужден отчасти признать это. Правда, к подобному признанию он идет через нежелание лицезреть очевидные вещи. Сначала он говорит о том, что не существует фактов, «подтверждающих врожденность страха смерти либо его развития в качестве обязательной составляющей поведения, связанного с умиранием», но затем приводит пример того, как молодые шимпанзе, достигшие определенного возраста, без всякого указания извне или специальной тренировки начинают избегать контакта со змееподобными объектами. «У них есть врожденное свойство, — пишет Уотсон, — страшиться символов, способных ассоциироваться с опасностью, однако я не знаю ни одного животного с врожденным страхом самой смерти». Естественно! Ведь животному наплевать на смерть как на таковую. Смерть его волнует только в случае, если становится препятствием к осуществлению заложенных в нем биологических функций. Но это и есть чувство опасности. Таким образом, мы можем с уверенностью констатировать, что чувство опасности в подсознании животного и человека адекватно страху смерти. Но у человека это чувство значительно осложнено приобретенными в процессе жизни культурными навыками, опытом абстрактного мышления, развитием интуиции. Человек способен воспринимать не только прямую, непосредственную угрозу жизни, но и косвенную, отдаленную, выраженную в любой воспринимаемой им коммуникационной системе. Слова «здесь большая радиация» или «у меня в портфеле бомба» могут вызвать панический ужас, хотя сенсорная система человека при этом об опасности не сигнализирует. Способность к накапливанию опыта восприятия смерти на уровне абстрактного мышления Л.Уотсон и воспринял как свидетельство врожденного отсутствия страха смерти. (Эта способность, возможно, дана человеку Творцом, а, может, выработалась в ходе эволюции. Равно как и способность к внушению, благодаря которой человек может в определенных ситуациях преодолевать страх перед смертью.)
Впрочем, кое-какие замечания Л.Уотсона, касающиеся психологии смерти, дельны или, по крайней мере, любопытны. Приводя данные исследования умирающих больных, сделанного Э.Кюблер-Росс, Уотсон говорит о пяти стадиях изменения отношения человека к собственной смерти. «Первая реакция на смертельное заболевание обычно такова: «Нет, только не я, это неправда». Такое первоначальное отрицание смерти очень похоже на первые отчаянные попытки альпиниста остановить свое падение. Как только больной осознает реальность происходящего, его отрицание сменяется гневом или фрустрацией. «Почему я, ведь мне еще так много нужно сделать?» Иногда вместо этой стадии следует стадия попыток совершить сделку с собой и с другими и выиграть дополнительное время на жизнь. Когда же смысл заболевания полностью осознается, наступает период страха или депрессии. Эта стадия не имеет аналогов среди переживаний, связанных со внезапной смертью, и, видимо, возникает лишь в тех ситуациях, когда у столкнувшегося со смертью человека есть время для осмысления происходящего...
Конечные стадии цикла, предваряющие наступление клинической смерти, одинаковы как при мгновенной, так и при медленной смерти. Если умирающие больные имеют достаточно времени для того, чтобы справиться со своими страхами и примириться с неизбежностью смерти, или получают соответствующую помощь от окружающих, то они нередко начинают испытывать состояние покоя и умиротворенности».
Заметим, однако, что это состояние — результат психотерапии, она скорее внушенное, нежели естественное. Ведь до внушения, до вмешательства окружающих или невольного аутотренинга разум и тело больного отказывались принимать грядущую смерть как естественную.
«Таким образом, — пишет Л.Уотсон, — процесс умирания, по-видимому, является самостоятельной фазой развития человека с собственной последовательностью событий, определенными, поддающимися описанию переживаниями и способами поведения. Доказательством того, что эти фазы присутствуют не только у людей, умирающих в результате несчастных случаев или заболеваний, является искусственное вызывание тех же стадий умирания у физически абсолютно здоровых людей. Исследование восемнадцати убийц, ожидающих смертной казни в тюрьме Синг-Синг, показало, что отрицание смерти (при помощи которого сводились на нет многие проблемы) сменялось гневом или страхом и, наконец (у тех, кто имел достаточно времени), спокойной медитативной отрешенностью».
И опять рассуждения Уотсона не совсем корректны. Отмечено немало случаев, когда люди, просидевшие в ожидании исполнения приговора многие годы, шли на казнь как разъяренные львы, а не как покорные овечки. Простим Л.Уотсону и это заблуждение, основанное на неполноте данных, и послушаем, что он говорит дальше.
«Возможно кому-то это покажется натяжкой, однако мы считаем, что в ходе истории наше отношение к смерти повторяло последовательность стадий умирания. В нашей истории было время, когда люди отказывались верить в то, что смерть представляет собой естественное событие, предпочитая возлагать ответственность за нее на какие-либо одушевленные или неодушевленные силы. Это отчетливо проявляется в погребальных обрядах цивилизаций, населявших Дельту (Уотсон имеет в виду шумеров, ассирийцев, египтян. — А.Л.). Затем наступает период принятия смерти как реального, завершающего жизнь события, характерного для иудейско-эллинских цивилизаций. Далее следует стадия отрицания смерти, попытки преодолеть ее реальность. И наконец, как и при падении с высоты, сегодня наша цивилизация настолько приблизилась к краю пропасти, что трансценденция является ее единственной защитой от гибели».
Уотсон призывает избавляться от страха смерти с помощью медитации. Его призыв полностью согласуется с модными разновидностями индуизма типа адвайты-веданты. Один из лидеров этого направления Рамана Махарши (1879-1951) так описывал свой опыт преодоления страха перед смертью: «Я сидел один в комнате на первом этаже в доме моего дяди. Я редко болел, и в этот день я чувствовал себя нормально, но неожиданно мною овладел страх смерти. (В это время Рамане Махарши было 16 лет. — А.Л.) Мое здоровье не грозило мне ничем, и я не пробовал понять причину этого страха. Я почувствовал, что я умру, и начал думать, что мне делать. Я не думал о том, что можно обратиться к доктору, к старшим или к друзьям. Я чувствовал, что должен сам справиться с этой ситуацией и сам найти ответ, сам найти решение этой ситуации, не откладывая. Страх смерти обратил мой ум в глубину меня самого. И я сказал, обращаясь к самому себе практически без слов: «Вот пришла смерть. Что это значит? Что значит умереть? Умирает тело. Но является ли мое тело мною? Оно безмолвно и инертно. Я же чувствую всю силу моей личности. А также голод «Я» во мне самом, которое отлично от него. Таким образом, я являюсь духом, который больше, чем тело. Тело умирает, но дух, который выше тела, не может быть тронут смертью. Это значит, что «Я» есть бессмертный дух». Это было не просто мыслью, это было открытием, которое хлынуло в меня, как живая истина, и которое я воспринял непосредственно, без размышления. «Я» было чем-то реальным, единственной реальной вещью в этом состоянии. И вся сознательная деятельность, связанная с моим телом, была связана с этим «Я». С этого момента «Я» привлекало к себе мое внимание и стало объектом моих непрерывных размышлений, моего постоянного удивления. Страх смерти исчез раз и навсегда. «Я» поглотило все мое внимание, вся моя жизнь была теперь посвящена этому «Я».
Тем, кому лень заниматься медитацией а-ля Рамана Махарши, французский врач и писатель Андрэ Рюэллан рекомендует более простой рецепт — бегать трусцой по кладбищу для превентивной адаптации. По его мнению, люди в наше время не только боятся смерти, но и не хотят о ней думать. Более того, Рюэллан твердо убежден, что многие из них давно уже мертвы. «Им следовало бы распорядиться, чтобы их забальзамировали и в таком виде оставили сидеть перед экраном телевизора, — так что, когда они и впрямь испустят последний вздох, этого никто не заметит». Продолжая в духе Рюэллана, можно сказать, что этих людей способна разбудить только смерть. Или, по крайней мере, состояние смертельной опасности.
В психологии существует понятие «пограничной ситуации» — ситуации, в которой резко обостряется самоосознание личности. К.Ясперс называет пограничными моменты непосредственной угрозы жизни, которые активизируют личностное мышление, освобождая его от шелухи коллективного опыта, навязанных моделей поведения. Как раз с этим связан другой интересный феномен — резкое изменение жизненного кредо людей, побывавших в состоянии клинической смерти и имевших опыт «запредельного существования».
Вот что рассказывает одна молодая женщина, попавшая в тяжелейшую автомобильную аварию (ее монолог приводят в своей книге американские исследователи Станислав и Кристина Гроф):
«За те несколько секунд, пока мой автомобиль был в движении, я испытала ощущения, которые, казалось, охватили века. Необычайный ужас и всепоглощающий страх за свою жизнь быстро сменились ясным сознанием того, что я умру. Как это ни странно, одновременно пришло такое глубокое ощущение покоя и мира, какого я никогда раньше не испытывала. Казалось, я перемещалась с периферии своего существа — тела, заключавшего меня — в самый центр моего «Я», место невозмутимого спокойствия и отдохновения... Время как бы исчезло; я наблюдала свою собственную жизнь: она проходила передо мной, как фильм, очень быстро, но поразительно подробно. Достигнув границы смерти, я как бы оказалась перед прозрачным занавесом. Движущая сила опыта влекла меня через занавес — я была все еще абсолютно спокойна, — и вдруг я осознала, что это не конец, а, скорее, переход. Описать мои дальнейшие ощущения я могу только следующим образом: все части моего существа, чем бы я в тот момент ни была, ощущали континуум за тем, что я раньше считала смертью. Я чувствовала, что сила, направлявшая меня к смерти, а потом за ее пределы, будет вечно вести меня в бесконечную даль.
Как раз в этот момент мой автомобиль врезался в грузовик. Когда он остановился, я огляделась вокруг и поняла, что каким-то чудом осталась жива. Потом произошло нечто поразительное: сидя в груде разбитого металла, я почувствовала, что границы моей личности исчезают, и я начинаю сливаться со всем окружающим — с полицейскими, обломками машины, рабочими с ломами, пытающимися меня освободить, машиной «скорой помощи», цветами на соседней клумбе, телерепортерами. Каким-то образом я видела и чувствовала свои раны, но казалось, что они не имеют ко мне никакого отношения — они были лишь частью быстро расширявшейся системы, включавшей в себя гораздо больше, чем мое тело. Солнечный свет был необыкновенно ярким и золотым, казалось, что и весь мир сияет прекрасным светом. Я ощущала счастье и бьющую через край радость, несмотря на драматизм обстановки, и это состояние сохранялось в течение нескольких дней в больнице. Это происшествие и связанный с ним опыт полностью изменили мое мировоззрение (курсив мой. — А.Л.) и понятие о существовании. Раньше я не особенно интересовалась вопросами духа и считала, что жизнь заключена между рождением и смертью. Мысль о смерти всегда меня пугала. Я верила, что «мы проходим по сцене жизни лишь однажды», а потом — ничего. Попутно меня мучил страх, что я не успею осуществить в жизни все, чего хочу. Теперь я совершенно по-другому представляю мир и мое место в нем. Мое самоощущение превосходит представление о физическом теле, ограниченном рамками времени и пространства. Я знаю, что я часть огромного безграничного творения, которое можно назвать божественным».
Француз Жерар Шураки, который пережил опыт «пограничного существования» (он тоже попал в автомобильную аварию), говорит: «Я бы, конечно, не хотел когда-нибудь снова перенести такую физическую боль. Но сейчас у меня уже нет страха перед смертью. Для меня смерть — это тоже жизнь, только в другом месте... Когда-то я гонялся за временем, так стремился не отстать от жизни. Сама жизнь казалась мне бесконечной гонкой. (Когда случилась авария, Шураки вел автомобиль со скоростью 140 км/час. — А.Л.) Теперь я далек от этого. Для меня куда важнее внутренняя ценность вещей. А в жизнь я влюбился еще сильнее».
Американский врач Р.Моуди указывает, что пережитый опыт умирания производит, как правило, умиротворяющее воздействие. «Многие говорили мне, что после того, что произошло, они чувствуют, что их жизнь стала глубже и содержательнее, так как благодаря этому опыту они стали гораздо больше интересоваться фундаментальными философскими проблемами».
«Я рос в маленьком городке. Люди там не отличались широким кругозором, — говорит один из обследованных Моуди «возвращенцев с того света». — И я был таким же, как все. Но после случившегося со мной мне захотелось узнать больше... Я как будто повзрослел за одну ночь... Передо мной открылся новый мир, о существовании которого я даже не подозревал. Я думал: «Как много в мире такого, о чем я и не догадывался. Оказывается, есть вещи поважнее, чем футбол, танцы и прочее. Я чаще стал думать о том, где граница для человека и для его сознания?»
Итак, большинство из побывавших «по ту сторону бытия»: а) перестают бояться смерти; б) производят переоценку основных представлений; в) изменяют образ жизни.
Переживания, испытанные во время клинической смерти, с точки зрения экстремальной психологии могут относиться к так называемым компенсаторным явлениям.
Среди других аспектов восприятия смерти следует отметить и такой: свидетели смертельных происшествий зачастую бывают потрясены гораздо больше, чем те, кто подвергся смертельной опасности (если жертва не получила серьезных физических повреждений).

Картина дня

наверх